Европейский скиталец

К 80-летию со дня смерти Владислава Ходасевича

Владислав Ходасевич и Нина Берберова в Сорренто на вилле Максима Горького© WIKIPEDIA

Должно быть, жизнь и хороша,

Да что поймешь ты в ней, спеша

Между купелию и моргом,

Когда мытарится душа

То отвращеньем, то восторгом?

Владислав Ходасевич. Из «Дневника»

Первые опыты

Первые стихи, по его собственному признанию – «ужасно плохие», в печати появились в 1904 г. В моде был символизм, «Скорпионы» и «Грифы» отвергали традиции и больно кусали груди кормилицы – «старой» литературы, из которой вышли; новые поэты Брюсов, Бальмонт, Блок пытались строить жизнь и творчество по одним и тем же законам, претворить искусство в действительность, действительность – в искусство. Получалось плохо или совсем не получалось, но нервный, талантливый и восприимчивый юноша был ушиблен символизмом и не мог не отдать дань новому литературному течению. Он писал о «Вечных Гранях», «Предвечном Законе», «Последнем Суде» (обязательно с большой буквы) и, подражая старшим, восклицал:

Призрак счастья тускл и дробен.

Жизнь – томительный обман.

В 1914 г., после выхода его второго сборника, проницательный рецензент написал: «В его горении нет ни элегической жалости к самому себе, ни позы. Ясный и насмешливый ум поэта, никогда не изменявший ему вкус к красоте и мере, – стоят на страже его переживаний и не позволяют ему ни поэтически солгать, ни риторически разжалобиться».

В 1905-м вместе с первыми стихами пришла и первая любовь. Марина Рындина происходила из известной богатой московской семьи, славилась эксцентричностью и экстравагантностью. Они оба были под стать друг другу, в обоих было нечто декадентское, упадническое. Она, стройная, красивая, любила одеваться только в черные или белые платья, высокую прическу украшала золотой диадемой, отделанной бирюзой с жемчугом, была одной из первых модниц Москвы. Держала у себя собак, кошек, ужа и обезьяну и никогда не расставалась с заморским попугаем. Он, худой, раздражительный, с изможденным лицом и темными глазами, поблескивающими через пенсне проницательным умом, во франтоватом студенческом мундире, в лакированных туфлях и белых перчатках, был вылитый денди. Зиму молодые проводили в городе, лето – в имении Марины. Она была прекрасной наездницей, любила рано вставать, когда еще холодная роса переливалась и играла на солнце, и с жемчужной ниткой поверх ночной рубашки носилась, как амазонка, по окрестным полям. Однажды, когда он читал своего любимого Пушкина, она, как Калигула в сенат, ввела на террасу лошадь. После случая с ужом, которого Марина некогда взяла в театр, надев на шею вместо ожерелья, удивить его уже было трудно. Правда, случился переполох: увлекшись происходящим на сцене, она не заметила, как уж перелез в соседнюю ложу. Поднялся шум, его удалось погасить, но из театра пришлось уйти. С лошадью, бьющей копытом на стеклянной террасе, обошлось: было еще рано, соседи крепко спали.

Большинство стихов, которые он писал в те годы, было пронизано любовью к Марине, трагическим переживанием первого и потому особенно сильного чувства, душевной тоской и безнадежностью. Возможно, он предчувствовал скорое расставание. Первая книга «Молодость» вышла в «Грифе» в 1908 г., Марина ушла от него в 1907-м. Осенью он уехал в Петербург по издательским делам, а когда вернулся, дома ее не было. Случившееся переживал тяжело, но со временем освободился от первой любви, так же как и от тесных одежд символизма.

Путем зерна

В те годы, что прошли между первой и второй книгами стихов, он мучительно пробивался к самому себе. И в жизни, и в поэзии. И пробился. И стал тем, кем суждено ему было стать: поэтом с собственным уделом и судьбой, тем Владиславом Ходасевичем, чей голос будет ясно слышим и различим на фоне таких поэтов, как Брюсов, Бальмонт и Блок. Это произойдет в 1920 г., после появления книги «Путем зерна», когда он обретет классическую прозрачность и ясность.

Он шел от безмерности к мере, от дисгармонии к гармонии, к выверенным временем классической форме и содержанию, отвечающим времени, в котором ему выпало жить, и поэтому, ни к чему и ни к кому не пристав, остался в поэзии не только одиноким, но и единичным, целостным и цельным. Несколько лет он уже был женат вторым браком на Анне Гренцион. Вместе с Анной и ее сыном Гарриком жили в одной комнате, жили бедно и трудно. Он часто болел, был возбужден, плохо спал, нервы не давали покоя ни днем, ни ночью.

«Пляска святого Витта»

Большевики прервали связь времен и нарушили естественный ход исторического развития России. Это было и преступлением, и ошибкой. К этой мысли он пришел не сразу, а исподволь, в 1926 г. А 1917-м, как и некоторые другие интеллигенты, впал в соблазн и искушение и искренне поверил, что революция – всего лишь лихорадка, которая пойдет на пользу России.

Революция оказалась не насморком, не лихорадкой, а тяжкой «пляской святого Витта». Обещанный коммунистами рай оказался сущим адом, в котором не то что жить – существовать было невозможно.

Несмотря ни на что он продолжал идти своим путем – тянул тяжкую житейскую и литературную лямку. В первые послереволюционные годы служил в Театрально-музыкальной секции Московского совета, читал в Пролеткульте (культурно-просветительские литературно-художественные организации пролетарской самодеятельности, возникшие после Октябрьского переворота. – Г. Е.) лекции и создавал писательскую Книжную лавку.

В 1920-м его, больного и истощенного, военная комиссия призвала защищать «социалистическое Оте­чество». Помог Горький: велел написать письмо Ленину, которое сам и отвез в Кремль. Для проформы его освидетельствовали еще раз и отстали. Но осенью силы окончательно пришли в упадок, он был на грани отчаянья. «Ушли» стихи, он искал любую литературную работу и не мог найти – бился о Белокаменную лбом, но Москва была к нему безучастна и равнодушна. Он опять обратился к Горькому. Тот, любивший в нем не только поэта, но и человека, откликнулся и пригласил в Петроград. В декабре отвыкший от комфорта Ходасевич в международном вагоне, с командировочным удостоверением от издательства «Всемирная литература» вместе с семьей приехал в северную столицу.

«Перешагни, перескочи…»

Там он постепенно пришел в себя: отлежался, оттаял душой и отдохнул. Здесь, на набережной Невы, в доме напротив Полицейского моста, он ожил – здесь к нему вновь вернулись стихи. Стихи были такими:

Перешагни, перескочи,

Перелети, пере- что хочешь –

Но вырвись: камнем из пращи,

Звездой, сорвавшейся в ночи…

Сам затерял – теперь ищи…

Бог знает, что себе бормочешь,

Ища пенсне или ключи.

Они войдут в «Тяжелую лиру» – четвертую и последнюю книгу стихов, которую он издаст на родине в 1922 г., через год после встречи с Ниной Берберовой. Молодая армянская девочка, делавшая первые ученические шаги в поэзии, не вошла, а ворвалась в его жизнь. Увлечение превратилось в чувство, интерес друг к другу сменился желанием быть вместе – жить вместе. Он расстался с Анной, расставание обоим далось нелегко и непросто, но Нина была все же поводом, а не причиной. Причины крылись глубже: то, что их связывало, оборвалось, ушло, и не имело смысла тянуть в будущее то, чего уже не было в настоящем.

Через целую жизнь, в 1983 г., Берберова вспоминала, как в апреле 1922-го Ходасевич сказал ей, что перед ним сейчас две задачи: быть вместе и уцелеть. Быть вместе и уцелеть можно было только за границей. Вкус пепла, который он чувствовал последнее время, становился все более нестерпимым. Произвол, насилие и хамство терпеть больше не было сил. И тогда оба сделали свой выбор: он выбрал Европу, она – его. И оба спасли друг друга. В июне 1922-го Ходасевич и Берберова выехали в Берлин.

Другая жизнь

Отъезд скорее напоминал бегство, они никого не поставили в известность, он не хотел, чтобы даже близкие знакомые знали, что они уезжают. Россия, «изнурительная, убийственная, омерзительная, но чудесная, как сейчас, как во все времена свои» (как напишет позже), осталась позади. Впереди была другая – европейская – жизнь.

Русских в Берлине проживало столько, что яблоку негде было упасть. Одни выехали еще до прихода к власти большевиков, другие бежали в Германию через Константинополь, третьи, как Ходасевич, приезжали в командировку.

Реальность, как всегда, – что советская, что европейская – была суха, прозаична и расчетлива: чтобы жить, надо было работать; чтобы работать, надо было иметь силы. Он преодолел горечь и душевную тоску, взял себя в руки и начал сотрудничать с многочисленными русскими изданиями, как грибы плодившимися в Берлине. Стал ближайшим сотрудником горьковской «Беседы» и в то же время продолжал печатать стихи в России.

В 1923 г. «русский» Берлин враз и неожиданно опустел: соотечественники разъехались кто куда, сделалось совсем тоскливо и одиноко, издательства закрывались, жить как-то сразу стало незачем и нечем, это был уже не его Берлин. Существование стало неустойчивым, они колебались в выборе решения: не хотели ни возвращаться в Россию, ни окончательно рвать с ней, но и оставаться в Германии не имело смысла, ближайшее будущее не то что не просматривалось, даже не брезжилось. Оба понимали, что рано или поздно придется уезжать, но куда? Он отдавал себе отчет в том, что, не участвуя в новой российской жизни, на родине делать нечего, а участвовать в этой жизни ему не хотелось. Оставались Париж, Прага, Италия. Но Париж был безумно дорог, Прага – провинциальна и больше всего заражена пещерным эмигрантским духом, и он выбрал Италию. Поближе к дешевизне, подальше от эмигрантщины. Он все еще продолжал надеяться, что когда-нибудь они с Ниной вернутся на родину.

Итальянцы визы не дали, и они поехали в нелюбимую Прагу. Но там первую скрипку играли совершенно чуждые ему по духу литераторы-старики. Дружескую руку никто не протянул, и они с радостью приняли предложение Горького и уехали с ним в Мариенбад.

В Мариенбаде была глушь, тоска, снег. Жизнь текла однообразно и монотонно. Днем – работа, вечером – чаи и разговоры с гостеприимным хозяином. В Сорренто они прожили всего полгода, затем пути с воспевшим Луку и «буревестника» разошлись. Ходасевич все больше разуверялся в большевиках, Горький все больше склонялся к примирению с режимом. Сталину удалось то, что не удалось Ленину. Находиться с Горьким под одной крышей становилось все горче, духовно невыносимо. В апреле 1925-го Ходасевич и Берберова покинули полуостров.

Мариенбад, Прага, Сорренто звучали очень красиво, но переезды из страны в страну, из города в город тяготили, выбивали из колеи, привычного ритма, и он ощущал неодолимую потребность пристать к одному, пусть чужому, но берегу. Европейскому скитальцу, не находившему себе места ни в Германии, ни в Чехословакии, ни в Италии, задыхавшемуся от царившей везде «беспросветной подлости», вдруг показалось, что он приживется в Париже.

«Мне каждый звук терзает слух…»

Но и на этом берегу он не прижился. И дело было вовсе не европейских столицах – дело было в нем самом, в его несовместимости с жизнью…

Через год он принял окончательное решение не возвращаться в Россию. Иллюзии в отношении большевиков и «строительства новой жизни» кончились. Он резко выступил не только против призывов к терпимости и сотрудничеству с советской властью, но и напрочь отверг саму идею возвращения на родину, которая живо обсуждалась в эмигрантских кругах.

После этого с Советской Россией было покончено навсегда. На родине о нем уже давно писали гадости, обзывали «черносотенцем и негодяем», ругали «мистиком и индивидуалистом». Но и во Франции он чувствовал себя не лучше – в эмигрантской среде был скорее парией, отверженным, изгоем, нежели своим. Всегда исповедовал: «Ты – царь. Живи один». Мало с кем дружил, но почти ни с кем и не ссорился. Его «русский» Париж был невелик: Зайцев, Осоргин, Ремизов, еще двойка-тройка знакомых по Москве и Петрограду. Бунин, Куприн, Мережковские были вне него и вне себя от него. Житейски ему хватало Нины, но, как в Петрограде с Нюрой, так и в Париже с Ниной жилось худо и бедно. В обстоятельствах исключительно тяжелых и постоянно стесненных. Однажды не выдержал, пришел к редактору «Современных записок» Вишняку и объявил, что решил кончать с такой жизнью.

Кончать с такой жизнью означало кончать с собой. Свести счеты с жизнью он порывался давно, это сидело в нем глубоко с ранних лет, прорывалось, когда не было мочи терпеть и переносить земное существование, в стихах, как в тех, «Из дневника», в 1921-м:

Мне каждый звук терзает слух,

И каждый луч глазам несносен.

(Позже на экземпляре сборника, вышедшего в 1927 г. в Париже, сделает помету: «…Я был в ужасном состоянии. Хотел бежать из России, покончить с собой».)

Но ни тогда в Петрограде, ни сейчас в Париже на этот шаг не пошел. В России удержала мысль, что еще не все кончено, во Франции – ответственность перед Ниной. Он продолжал «кричать и биться» в этом мире, обдирая о его острые углы больное тело и истерзанную душу. Но постоянно был на грани. Ощущал себя зерном, брошенным в другую почву. Зерно проросло, но росток не прижился. Нина боялась надолго оставлять его одного – мог выброситься из окна, открыть газ, сделать что угодно…

Жизнь все меньше радовала его. Спасала работа. Не газетная поденщина, а стихи, воспоминания о тех, кто ушел, с кем когда-то, в другой жизни, был знаком, близок, дружен. Стихи были чисты и прозрачны, как ключевая вода, дышали мудростью и всеведением и оттого немного горчили. «Некрополь» воспринимался как прощание с веком, эпохой, самим собой…

Уход Нины

Нина ушла от него в апреле 1932-го. Сварила на три дня борщ, перештопала все носки, взяла чемодан с одеждой, ящик для бумаг и ушла. Она больше не могла выносить совместное существование. Ее уход он воспринял как крушение всей своей жизни. Цепляться больше было не за что. В июне он заболел и перестал писать стихи. Нине, с которой сохранил отношения брата с сестрой, написал: «Теперь у меня ничего нет». Он уже давно разочаровался в эмигрантской литературе, считал, что она могла состояться, но не состоялась: были отдельные произведения, литературы не было. Много лет он возился с эмигрантской молодежью, пока однажды не понял, что «эмигранткульт» ничем не лучше пролеткульта. И тогда он сказал себе «хватит» и решил жить и писать только для себя, полагая, что «одно хорошее стихотворение нужнее Господу и угоднее, чем 365 (или 366) заседаний „Зеленой лампы“ (культурно-просветительное общество в Париже, в котором собирались писатели-эмигранты из России. – Г. Е.)».

Но после ухода Нины стихи были редкими гостями в его доме. Он остался один, и ему ничего не оставалось, как погибнуть. Полагал, что такова участь всех писателей на чужбине, где мечтали они укрыться от гибели. О чем и написал в 1933 г. в «Возрождении», в статье «Литература в изгнании».

Но в его частную судьбу вмешался случай. С Ольгой Марголиной и он, и Нина были знакомы уже несколько лет. Ей было около 40, она никогда не была замужем, жила с сестрой. Родом из богатой семьи ювелиров, в революцию потерявшей все свое богатство, в Париже Ольга зарабатывала на жизнь вязанием шапочек. Когда Нина ушла от него, Ольга стала заходить чаще, помогала справляться с бытом и однажды осталась навсегда.

«Навсегда» продлилось всего лишь шесть лет. В конце января 1939-го он вновь тяжело заболел. Полгода боролся с болезнью, но на этот раз болезнь оказалась сильнее его. Последняя ночь была ночью сновидений. Ему снилось, как его зерно-душа, умерев в мрачной, тесной и душной земле, пробивается к свету… Неожиданно Ольга окликнула его, он вынырнул из своих сновидений, открыл глаза, улыбнулся ей и застыл…

Делай, что должно

Он всегда делал, что должно, и поэтому получалось, что нужно. На пороге ухода свое литературное хозяйство он оставлял в полном порядке. Он был поэтом, критиком и историком литературы. Он писал прозу и воспоминания. Он знал литературу изнутри, знал, из чего она состоит, как делается и ради чего существует. И если художник – во что он истово верил – был послан Всевышним в этот мир для выполнения определенной миссии, то свою – он в этом нисколько не сомневался – пусть скромную и небольшую – он исполнил. Он был чист перед Богом, собой и теми, кто его любил. Да, временами он ошибался, да, нередко бывал необъективен и пристрастен в своих выводах и оценках, но никогда и нигде, ни в раннюю пору, ни в зрелую, ни в России добольшевистской, ни после, и тем более в свободной Европе, он ни разу, ни единым словом не погрешил против собственной совести и всегда искал не только правду, но истину. Вступив в 1904 г. на этот путь, восприняв литературу не просто как искусство слова, а как служение и подвиг, он сумел не сойти с этого всегда погибельного пути на протяжении всей своей литературной жизни. Поэт для него был больше, чем поэтом, – он был вестником, и ему никогда не было безразлично, что поэт возвещает. Прежде всего это относилось к себе самому, а затем к собратьям по цеху. Он мало дорожил своим литературно-житейским «я», дороги были не стихи, а во имя чего они – так или иначе – пишутся.

Так было суждено

Владислав Ходасевич родился 16 (28) мая 1886 г. в Москве. Его отец Фелициан Ходасевич был родом из обедневшей дворянской семьи и хотел, чтобы сын стал художником. Мать Софья Брафман с детства прививала ребенку любовь к поэзии. Но поэтом он быть не собирался, в детстве больше увлекался балетом, чем поэзией. Однако стал тем, кем стал…

Марина Рындина ушла от Ходасевича к поэту и искусствоведу, издателю журнала «Аполлон» Сергею Маковскому, а затем оба уехали в эмиграцию. Умерла в 1973 г.

Анна Ходасевич прожила трудную жизнь в Советской России. Он, как и чем мог, помогал ей из-за границы. Она скончалась в Москве в 1964 г., успев закончить «Воспоминания о В. Ф. Ходасевиче».

Нина Берберова в эмиграции стала писать прозу, во второй раз вышла замуж, в 1950 г. уехала из Франции в США. Преподавала литературу в Йельском и Принстонском университетах. Автор одной из лучших автобиографических книг ХХ столетия «Курсив мой». Незадолго до смерти посетила Советский Союз. Умерла в 1993 г.

Ольга Марголина пережила мужа на три года. Когда немцы взяли Париж, они обязали всех евреев носить на груди желтую звезду. Она прошла регистрацию и стала ходить со звездой. Вскоре ее арестовали. Нина пыталась спасти Ольгу, но все попытки ни к чему не привели, и ее отправили в Аушвиц, где она и погибла в 1942 г.

Геннадий ЕВГРАФОВ

Уважаемые читатели!

Старый сайт нашей газеты с покупками и подписками, которые Вы сделали на нем, Вы можете найти здесь:

старый сайт газеты.


А здесь Вы можете:

подписаться на газету,
приобрести актуальный номер или предыдущие выпуски,
а также заказать ознакомительный экземпляр газеты

в печатном или электронном виде

Поддержите своим добровольным взносом единственную независимую русскоязычную еврейскую газету Европы!

Реклама


Дитя леса

Дитя леса

К 95-летию со дня рождения Шарлин Шифф

Символ гражданского мужества

Символ гражданского мужества

Десять лет назад не стало Ральфа Джордано

Антисемитизм – международный язык фашистов

Антисемитизм – международный язык фашистов

Беседа с бывшим узником гетто Романом Шварцманом

Всё надо делать хорошо

Всё надо делать хорошо

40 лет назад ушел из жизни Исаак Кикоин

«Заниматься музыкой стоит, если невозможно без нее жить»

«Заниматься музыкой стоит, если невозможно без нее жить»

Беседа с музыкантом Юлианом Милкисом

«В еврейской духовности есть что-то особенное»

«В еврейской духовности есть что-то особенное»

К 35-летию со дня смерти Андрея Сахарова

Декабрь: фигуры, события, судьбы

Декабрь: фигуры, события, судьбы

Отец кибернетики

Отец кибернетики

К 130-летию со дня рождения Норберта Винера

Магический тандем

Магический тандем

Джоэлу Дэвиду Коэну исполняется 70 лет

Наследница шведской знати и несвижского башмачника

Наследница шведской знати и несвижского башмачника

К 40-летию Скарлетт Йоханссон

Романтик скрипки

Романтик скрипки

К 100-летию со дня рождения Леонида Когана

«После возвращения из Сдерота жена впервые увидела мои слезы»

«После возвращения из Сдерота жена впервые увидела мои слезы»

Беседа с «израильским дядей Гиляем» Борисом Брестовицким

Все статьи
Наша веб-страница использует файлы cookie для работы определенных функций и персонализации сервиса. Оставаясь на нашей странице, Вы соглашаетесь на использование файлов cookie. Более подробную информацию Вы найдете на странице Datenschutz.
Понятно!