Перед кем провинился Булат Окуджава? 

Накануне Дня Победы в Рунете разгорелся скандал из-за антивоенного интервью Булата Окуджавы 20-летней давности. В нем на вопрос о песне «Мы за ценой не постоим» из фильма «Белорусский вокзал» поэт ответил: «Песню написал не я, а как бы некто, находящийся в окопах... Это не мои слова и не моя точка зрения... А вообще, если говорить об отношении к этой войне, я был очень советский молодой человек, добровольно ушел на фронт, сражался с фашизмом, остался жив, вернулся, многое пересмотрел, вдруг понял, что если отбросить слово „фашизм“, то это были две одинаковые системы, которые вели между собой конкурентный спор... Поэтому я считаю, что великой войной эту бойню называть нельзя, это неприлично. Бойня не бывает великой».
Можно представить себе, как возмутились российские диванные патриоты и какими эпитетами они стали награждать Окуджаву. При этом друзья покойного поэта не исключают, что затеянная против него интернет-кампания – часть плана по захвату здания его музея на Арбате (в столице два музея поэта – один в дачном поселке Переделкино, второй – на Арбате). Да и переделкинский Дом-музей Окуджавы попал под пресс: с должности его директора уволена вдова поэта Ольга Окуджава.
Оставим обвинения на совести обвинителей. Тем более что сам поэт, как свидетельствует нижеприведенный материал, лучше многих знал, что это такое – чувство вины.

Всегда относился к поэтам с величайшим почтением и считал их людьми, Божьей милостью одаренными особой способностью – укладывать человеческую мысль в строки рифмованного текста. Восхищался метафоричностью и лексическим богатством их произведений, а лиричность считал только им одним присущим ощущением высокого томления души. Но всегда терялся в оценке поэтического текста, когда переставал ощущать его музыкальность. Я больше чувствовал стихи при чтении с листа, чем на слух, воспринимая это как собственную душевную ущербность. Из-за этой некоей односторонней направленности моего слухового аппарата я с некоторым равнодушием относился к творчеству бардов. Меня привлекали их гражданственность, острая публицистичность их текстов, но отталкивало зачастую почти полное отсутствие подлинной музыкальности. Из-за этого мне гораздо ближе то, как пели свои песни Юрий Визбор или Женя Клячкин, чем то, как доносил до нас свои тексты Владимир Высоцкий. И думаю, я не одинок. Мне кажется, что те песни Булата Окуджавы, которые сошли с экрана и получили массовое распространение, своим успехом в равной степени обязаны и композитору Исааку Шварцу.
И еще одна мысль долго не давала мне покоя: если искренность поэтов-лириков обычно убеждала читателя впечатлениями собственной духовной жизни, то гражданская позиция поэтов-публицистов вызывала недоверие наличием порой откровенной конъюнктурности. Это ощущение не оставляло меня очень долго, начиная с того момента, когда в марте 1963 г. Евгений Евтушенко, как бы стараясь реабилитировать себя перед властями за опубликованную во Франции «Автобиографию», разместил в журнале «Знамя» поэму «Я – Куба!». Если учесть, что это было спустя пять месяцев после Карибского кризиса, понятно наличие сомнений в искренности автора.
Мучил меня и такой вопрос: где поэт пишет для себя, а где для публикаций? Существует ли для него грань между стихами, внутренне раскрепощенными, и стихами, из-за которых пресса и читающая публика может устроить ему обструкцию?
Я не очень большой знаток современной русской поэзии, и, чтобы получить ответ на этот вопрос, понадобилось много лет, пока я не наткнулся на одно стихотворение Булата Окуджавы. Ответ я получил исчерпывающий:
У поэта соперников нету
Ни на улице и ни в судьбе.
И когда он кричит всему свету,
Это он не о вас – о себе.
Руки тонкие к небу возносит,
Жизнь и силы по капле губя.
Догорает, прощения просит:
Это он не за вас – за себя.
Но когда достигает предела
И душа отлетает во тьму…
Поле пройдено. Сделано дело.
Вам решать: для чего и кому.
То ли мед, то ли горькая чаша,
То ли адский огонь, то ли храм…
Всё, что было его, – нынче ваше.
Все для вас. Посвящается вам.

За что и у кого поэт может просить прощения? Перед кем он провинился? Перед Богом, к которому он, собственно, возносит свои «тонкие руки»? К тому самому Богу, к которому он обращается в своей великой «Молитве» и в которого, по его же словам, «веруем мы сами, не ведая, что творим»?
Вопрос не праздный. Творчество большинства поэтов полно самолюбования, но еще не было случая, чтобы я нашел в них хотя бы элементы раскаяния или покаяния – перед людьми, перед Всевышним, перед самим собой, наконец. То есть вопрос один: существует ли у поэтов свой День покаяния, свой Йом-Кипур?
Булат Окуджава был одним из немногих, кто в глазах общества олицетворял независимость творческой личности от скандального официоза. Его отказ от патетики и фальшивого советского оптимизма не был показным. Такие, как он, нередко гонимые и отверженные так называемой массовой советской культурой, в меру своих скромных возможностей спасали честь империи перед историей. Ему можно верить. И это было не просто риторическим всплеском эмоций – это было проявлением сути его личности.
У меня был случай в этом убедиться. Произошло это 5 апреля 1994 г. Именно на эту дату пришелся в тот год День Катастрофы. Участников начинавшегося на следующий день Международного симпозиума «Уроки Холокоста и современная Россия» привезли на торжественное заседание в Московский дом литератора за час до начала. В зале было пусто, и мы могли занять места поближе к сцене. Первые четыре ряда были огорожены красной лентой, и мы, положив свои вещи в пятом, вышли в вестибюль. Когда вернулись, в зале уже яблоку было негде упасть. Я еще не успел разобраться в обстановке, как сидящий рядом председатель Белорусской ассоциации бывших узников гетто Феликс Липский начал общаться с кем-то по-польски. Закончив разговор, спросил: «Знаешь, кто это?» – «Нет». – «Адам Михник». Я оглянулся по сторонам, и голова пошла кругом: в четвертом ряду сидел Александр Яковлев, рядом с ним – Зиновий Гердт, а прямо передо мной – Булат Окуджава.
Вечер был большим, многочисленные выступавшие произносили проникновенные слова в память миллионов погибших евреев и гневные – в адрес новоявленного русского нацизма. Кто-то читал стихи, кто-то пел, и каждое новое имя вызывало бурю аплодисментов. Выступали и Михник, и Гердт, и Алла Гербер, и Михаил Гефтер, и многие другие…
Вечер уже близился к финалу, когда в зале зазвучали возгласы: «Дайте слово Окуджаве!» Окуджава поднялся, вышел из зала. Зал затих в ожидании. Вот он вышел из-за кулис, встал позади стула. Дождался окончания аплодисментов. Помолчал. Зал терпеливо ждал. Потом он начал говорить…
Еврейскому общественному движению тогда было пять лет. Большая алия шла на спад. Спал и ажиотаж вокруг «еврейского вопроса». Выходили еврейские газеты. Параллельно им выходили гораздо большими тиражами газеты антисемитские. Статьям, анализировавшим Холокост, противостояли статьи, его отрицавшие. Этим проблемам все предыдущие ораторы уже уделили достаточно внимания, и зал с нетерпением ждал, о чем будет говорить Окуджава.
Статей Окуджавы по еврейскому вопросу я не знал, но было одно его стихотворение, опубликованное в журнале «Дружба народов», которое до сих пор остается для меня загадкой:
Под крики толпы угрожающей,
Хрипящей и стонущей вслед,
Последний еврей уезжающий
Погасит на станции свет.

Угрожающую, хрипящую и стонущую нам вслед толпу мы уже видели: в день открытия Первого съезда Ваада в декабре 1989 г. именно такая встречала делегатов у входа в московский Дом кино. С этим сбродом все было примитивно и объяснимо. Но что означают слова Окуджавы по поводу света, который погасит за собой последний покидающий Россию еврей? Неужели то, о чем пишут сегодня специалисты по геополитике: исход евреев в истории всегда означал закат цивилизационного процесса в покидаемом ими регионе? А ведь покидают навсегда! «Удержать ли, не пустить могли ли?» – спрашивала в одном из стихотворений еще в 1990 г. Римма Казакова. И сама же себе отвечала:
Дождь над Переделкином дрожит.
А на указателе к могиле
Пастернака выведено: «Жид».

Окуджава не стал дублировать предыдущие выступления. Он неожиданно начал рассказывать о чувстве вины, которое испытывает по отношению к немолодой еврейской женщине. О том, как однажды после концерта она зашла к нему за кулисы и передала тетрадку со стихами, попросив посмотреть – может быть, там есть что-то стоящее. Рассказала, что живет в Магнитогорске, что сын уехал в Израиль, что она – одна, а на Магнитогорск никто не хочет меняться… Тетрадку Окуджава взял, но прошло много времени, пока он вспомнил о ней.
– Я читал и плакал, – он так и сказал.
Окуджава помог каким-то из этих блестящих стихов найти путь к читателю, но чувство стыда и вины так и не покидало его. Окуджава назвал и имя этой женщины, которое теперь знают все любители русскоязычной поэзии, – Сара Абрамовна Погреб (1 января 2016 г. ей исполнилось 95 лет. – Ред.).
О Катастрофе и евреях не было сказано ни слова, но зал притих, будто каждый почувствовал и свою вину перед кем-то и за что-то. То, что сказал Окуджава, было покаянием. Это были те слова, которые говорят обычно в Йом-Кипур. У Окуджавы не было возможности сказать их в Йом-Кипур – он сказал их в День Катастрофы. В день, когда мы начинаем ощущать всю бездну несмываемого позора ХХ века перед грядущими поколениями за допущенный геноцид. Поэт заставил нас вспомнить о том, что у каждого из нас есть совесть. Этим словом – «совесть» – он, кстати, и закончил стихотворение о последнем покидающем Россию еврее:
Как будто из недр человечества
Глядит на минувшее он…
И катится мимо отечества
Последний зеленый вагон.
Весь мир, наши судьбы тасующий,
Гудит средь лесов и морей.
Еврей, о России тоскующий,
На совести горькой моей.

Яков БАСИН

Полностью эту статью вы можете прочесть в печатном или электронном выпуске газеты «Еврейская панорама».

Подписаться на газету в печатном виде вы можете здесь, в электронном виде здесь, купить актуальный номер газеты с доставкой по почте здесь, заказать ознакомительный экземпляр здесь